— Я не ошиблась: зажигалка у тебя от отца. Ты могла бы дать мне одну из картин? До завтра?
Дельфина замялась.
— Да ладно тебе, не сбегу я с ней. Легавые доверяют мне драгоценности, когда надо найти какую-нибудь дамочку из богатых, так что не боись! Я напишу тебе расписку.
Она дотянулась рукой до соседнего столика, оторвала кусок бумажной скатерки, достала ручку.
— Что вы себе позволяете! — оскорбилась дама.
— Папашка-то здорово вас надул, — фыркнула в ответ Шарли и пояснила Дельфине, одновременно строча на бумаге: — Они его взяли к себе перед смертью, на денежки нацелились, только он им не сказал, что уже отписал все Обществу защиты животных.
Дама побледнела, вскочила, опрокинув стул, и уставилась на Шарли глазами, полными ужаса.
— Он передает вам привет, — добавила та. — Как его звали-то — Анри, Эмери?
— Андре, — пролепетал, чуть не плача, муж.
— Извиняюсь, от вашей супруги столько шуму… Он говорит, чтобы вы держали ухо востро, когда разводиться будете. Вот мой адрес, Дельфина, — продолжала она без всякого перехода, закончив писать на бумажном клочке. — Заскочи после работы, посидим, выпьем. И железяку мне принесешь. Идет?
Дельфина проводила глазами даму, которая волокла мужа к кассе; бедняга оглядывался на Шарли, шевеля губами. Она ответила, что не имеет права выносить вещественное доказательство.
— Доказательство? Ты что-нибудь доказала?
Дельфина выдержала ее взгляд. Появился официант с пиццами. Она сложила клочок бумаги и сунула в сумку.
— Если заскучаешь со своей «Маргаритой», я поделюсь, — весело сказала Шарли, принимаясь за гору гарниров на своей «Веронезе».
* * *
Видеомагнитофон заглотил кассету, по экрану побежали полосы, и появилось лицо Жефа. За ним была видна часть фрески в комнате для свиданий — за несколько недель до обрушения. На переднем плане видеонаблюдение запечатлело Эмманюэля де Ламоля, мировую знаменитость шестидесяти лет — костюм с иголочки, дизайнерские очки и пегая шевелюра; он держал диктофон у отверстий в плексигласовой перегородке. Жеф молчал; тогда он поднес микрофон ко рту, чтобы задать следующий вопрос. За его спиной было слышно нетерпеливое дыхание толпы репортеров, ожидавших своей очереди.
— Если говорить о двух крупных периодах вашего творчества, назовем их металлическим и стенным, в основе обоих лежит разрушение. Ваше искусство рождается из ржавчины, плесени и смерти. Как бы вы определили эту связь с основой?
— Беру что найду.
— Пародия на «Страшный суд» Микеланджело, написанная на стенах тюрьмы, что это — аллегория, послание, приговор судебной системе?
— Вам судить.
— Или это намек на исчезновение двух подмастерьев Микеланджело, юных эфебов, чьи изображения можно увидеть в Сикстинской капелле, — и которых никто больше не видел в реальности?
— Мне нечего сказать.
— Но вас, похоже, не удивляет эта параллель?
— Я читал вашу книгу.
— Я польщен.
— С чего бы?
— А как вы рассматриваете ключевые проблемы современности с точки зрения вашего искусства?
— Я вообще ничего не рассматриваю — я продаюсь.
— В каком смысле?
— Париж — провинция. Деньги и слава. Вы пишете в ваших газетах только о том, за что платят, вы освещаете только известных людей — вот мне и пришлось прославиться. Я убил девушек, которых писал, чтобы вы посмотрели на мои картины.
— То есть вы пытаетесь вернуть искусство в мегаполис посредством хэппенинга?
— Нет, я тычу вас носом в вашу глупость, в ваше невежество, в вашу никчемность. Вас считают величайшим французским искусствоведом, а кто вы есть на самом деле? Флюгер, возомнивший себя ветром.
— Это лишь доказывает, что искусство, каково бы оно ни было, выше любых провокаций, — перевел Лaмоль.
— Да я же дерьмо пишу! Ты лучше посмотри на них, на мои картины, идиот, чем подсчитывать свой барыш! Мне не удается запечатлеть десятой, сотой доли моего замысла! Скажи это своим читателям! Объясни им, что я самозванец и жулик! Я невиновен, слышишь ты? Я повесил на себя убийство, чтобы обо мне узнали хотя бы из уголовной хроники, потому что это единственная возможность! Я сел в тюрьму, чтобы услышали мой голос! Вам это нравится, а? Нравится? — Он встал, обращаясь ко всем репортерам за кадром. — Художник-убийца, каннибал с кистью, Ландрю от палитры! Это оригинальный аспект, это people, это reality, это интересно людям, а обычным художникам остается лишь помалкивать, тем, которые не убивают, чтобы сделать себе имя, которым надо умереть, чтобы продать хоть одно полотно! Все заодно против искусства, оно как кость в горле неудачникам, трусам, бездельникам вроде вас! Ну же, защищайтесь! Скажите лучше что-нибудь, чем записывать меня! Я плюю вам в лицо, а вы утираетесь и просите еще, чем громче я протестую, тем больше вам это нравится, а почему — да потому что мои картины, которые вы успели купить, от этого растут в цене! Спекулянты, ничтожества, лавочники, вон отсюда, мне обрыдли ваши бухгалтерские рожи, убирайтесь, ну, идите делать моду куда хотите, пошли вон, живо, все! Я вас выгоняю! Вычеркиваю! Выключаю! Прочь! Сторож, очистите помещение! ОЧИСТИТЕ ПОМЕЩЕНИЕ!
Журналисты всей толпой попятились к выходу, держа микрофоны на вытянутых руках и щелкая вспышками; Жеф исчез из кадра.
Люсьен Сюдр дождался своего появления: на втором плане было видно, как он подталкивает прессу к дверям. Потом он выключил магнитофон и пошел готовить ужин для своего единственного заключенного. Стены были сплошь оклеены статьями о Жефе. На полу лежали в ряд куски расписанного бетона, расположенные наподобие пазла. Это были обломки фрески из комнаты для свиданий, все, что сторожу удалось спасти, пока не приехали бульдозеры.
* * *
Ребекка позировала, откинувшись назад, запустив одну руку в волосы. Ее тело медленно выступало из ржавчины. В разбитое окошко влетел голубь, прошелся вразвалку по чердаку. Теперь она стояла, замерев, перед железным листом — глаза прикованы к портрету, словно загипнотизированная собственным взглядом. Жеф обнимал ее сзади, ласкал, целовал в шею, расстегивал платье. Вот он резко повернул ее к себе, чтобы впиться поцелуем в губы. Она оттолкнула его, как помеху, и опять, точно в трансе, повернулась к портрету…
Жеф метался во сне, колотя кулаками по матрасу. Стена над ним растрескалась под слоем краски — как будто волны его кошмара сотрясали здание. Теперь вместо Ребекки в его руках билась Сесиль. Железный лист. Потом снова Ребекка. Голубь. Железный лист. Голубь. Мертвый взгляд девушек. Живые глаза на ржавчине.
— Ужинать пора! К столу!
Жеф подскочил, сел на койке. Сторож отпер камеру, вошел с подносом.
— Простите, что разбудил, но сосиски остынут. Я вам приготовил к ним ризотто.
— Класс, — пробормотал Жеф, с трудом выныривая из сна.
Люсьен Сюдр поставил поднос, положил прибор, добавил:
— Оставалась вчерашняя баранина, но я отдал ее собаке.
— Хорошо.
Старик посмотрел на него внимательно, с тревогой.
— Тела ведь не найдут, да?
— Не найдут.
— Но… как вы сможете остаться здесь? Вы предъявите им доказательства?
Старик сказал это с мольбой в голосе. Его красные глаза и дыхание выдавали алкоголь, но и что-то другое трепетало в нем сейчас. Вера. Потребность верить.
— Да. Я предъявлю им доказательства.
— И они не снесут нашу тюрьму?
— Нет, Люсьен.
Успокоенный, старик поднял голову — посмотреть, как подвигается фреска на потолке.
— Еще красивее, чем было в комнате для свиданий. Ну ешьте же, остынет.
Увидев, что Жеф смотрит в пустоту, он почувствовал себя лишним и вышел.
— Я потом приду забрать поднос. Приятного аппетита.
Сидя на койке, устремив взгляд куда-то за стены камеры, Жеф выстраивал сцену. И мало-помалу начинал улыбаться.
* * *
Маятник над фотокарточкой подростка висел неподвижно. Опершись локтями на кухонный стол, полная женщина продолжала размывать свои страхи потоком успокоительных слов:
— Он сказал, что вернется в шесть, он знает, что я беспокоюсь, если он запаздывает, с моей грудной жабой… он старается не огорчать мамочку, ему всего шестнадцать с половиной, но девушки к нему уже так и липнут, слава богу, он серьезный мальчик, наверно, его преподаватель задержал, он так хорошо учится…
Не открывая глаз, Шарли нахмурилась и отложила маятник.
— Вы его видите? На нем была рубашка в клетку, синяя с черным, и брюки, которые я ему…
— У него есть собака?
— Нет, что вы… У него, бедняжки, астма…
— Я вижу двух молодых людей… белые одежды… в церкви…
— Симон? — изумилась мать. — В церкви?
Шарли с раздражением открыла глаза.
— Нет, не Симон… Я не могу на него настроиться, извините… Но с ним все хорошо.